
Вот это, блин, вопросик. И я задумался, крепко задумался. Такие вещи ведь и от других бережёшь, и от себя потом начинаешь беречь, сам же потом и забываешь. Но знаю, знаю я, конечно, всё, это ж не забывчивость, это типа трусость, всю жизнь на этого первого оглядываешься, чтобы он не узнал, хотя он сам уже сто лет как помер, а так, если без оглядки, то всё на свете знаешь, вообще всё. Ну, тут я чую, что бояться нечего, что нормальный мужик-то, ничего в нём от того самого, не к ночи будь помянут, вроде как и нету, честный какой-то мужик, что ли. Не сдаст.
Поэтому так прямо ему и говорю: отцу. Отцу первому доказывал.
И знаете, сразу как-то легче стало.
А он дальше: ну и что, мол, не вышло? И я, печально: ага, не вышло. А он: а отец что? А я: да что отец — урод он, вот он кто. И он, тоже печально: да-а, дела-а.
И от этой разделённой печали становится мне вдруг грустно и хорошо.
А он, гад, но хороший гад, свой — он, гад, всю грусть мою ломает. Спрашивает: слышь, мол, а тебе твои дети что доказывали?
И вот тут я понял: нет, ни фига не всё знаешь, даже есть и такое, чего вроде не боишься знать, а всё равно не знаешь, просто потому что по жизни мимо этого как-то проехал. Никогда ведь на детей с этой стороны не смотрел. Да и на кого я вообще с этой стороны смотрел-то?
И оттого, что нечего даже и подумать, говорю первое, что в голову приходит: неужели, мол, что жить надо по-людски?
А он мне говорит такую, знаете, вещь ободряющую: мол, всё сам знаешь, с головой у тебя порядок. А потом говнецом разбавляет: мол, небось, детей тоже уродами всю жизнь считал? И я, даже с усмешкой на себя: ну, да.
А потом мужик опять всё это ободрение ломает и усмешку ломает- и уже не спрашивает, а прямо так и говорит. Говорит, мол: вот ты, мужик, говоришь, что ты полный урод, по жизни никому ничего доказать не смог, сам уже не веришь.
